Великие истории любви. Анна Ахматова — любовь как беда
На вокзале пахло гарью и тревогой. С самой Пасхи дождик не кропил землю. По болотам вокруг Санкт-Петербурга горел торф. Старые люди сразу сказали, что это не к добру. И напророчили — 19 июля 1914 года началась война. Её-то и обсуждали за обедом в буфете царскосельского вокзала трое поэтов — Блок, Ахматова и Гумилёв. Когда Блок ушел, улыбнувшись на прощание своей мертвой и сухой улыбкой, Гумилёв воскликнул: «Неужели и его пошлют на фронт? Ведь это то же самое, что жарить соловьев!»
Самого себя он и не думал пожалеть и уже записался добровольцем на фронт. Анна грустно поглядывала на отвороты его солдатской шинели.Ахматова и Гумилёв с сыном Лёвой
Они впервые увиделись десятью годами раньше, в Царском Селе, где жила семья Горенко. У пятнадцатилетней Анечки были длинные и прямые, как водоросли, тёмные волосы, хрупкая стройная фигурка и светлые глаза, которые меняли цвет: кому-то они казались серыми, а кому-то голубыми или зелёными. Гимназист Коля Гумилёв не знал еще её имени, но полюбил на всю жизнь. Чуть позже, накануне Рождества, в сочельник, они встретились в Петербурге возле Гостиного Двора и познакомились. Из воспоминаний подруги детства — Валерии Срезневской:
«Аня ничуть не была заинтересована этой встречей. …Но, очевидно, не так отнесся Николай Степанович ….Часто, возвращаясь из гимназии, я видела, как он шагает вдали в ожидании появления Ани. Он специально познакомился с Аниным старшим братом Андреем, чтобы проникнуть в их довольно замкнутый дом. Ане он не нравился; вероятно, в этом возрасте девушкам нравятся разочарованные молодые люди, старше 25 лет, познавшие уже много запретных плодов и пресытившиеся их пряным вкусом. Но уже тогда Коля не любил отступать перед неудачами. Он не был красив — в этот ранний период он был несколько деревянным, высокомерным с виду и очень неуверенным в себе внутри. Он много читал, любил французских символистов, хотя не очень свободно владел французским языком, однако вполне достаточно, чтобы читать, не нуждаясь в переводе. Роста высокого, худощав, с очень красивыми руками, несколько удлиненным бледным лицом, — я бы сказала, не очень заметной внешности, но не лишенной элегантности. Так, блондин, каких на севере у нас можно часто встретить. Позже, возмужав и пройдя суровую кавалерийскую военную школу, он сделался лихим наездником, обучавшим молодых солдат, храбрым офицером (он имел два «Георгия» за храбрость), подтянулся и, благодаря своей превосходной длинноногой фигуре и широким плечам, был очень приятен и даже интересен, особенно в мундире. А улыбка и несколько насмешливый, но милый и не дерзкий взгляд больших, пристальных, чуть косящих глаз нравились многим и многим. Говорил он чуть нараспев, нетвердо выговаривая «р» и «л», что придавало его говору совсем не уродливое своеобразие, отнюдь не похожее на косноязычие».Два начинающих поэта… Но Коля слушал её стихи вполуха. Да разве кто-нибудь полюбил хоть одну женщину за стихи?..
«Ты такая гибкая, — говорил Анне Гумилёв.
— Может быть, ты бы лучше танцевала?» (Аня с положения «стоя» могла выгнуться так, что доставала спокойно головой до пяток. Ей завидовали балерины Мариинского театра).
Гумилёв так и не узнал, почему долгих семь лет она ему отказывала. Просто Анна безнадежно влюбилась в петербургского студента Владимира Голенищева-Кутузова. Сюжета в любви не просматривается. Трагедия заключалась в том, что студент не обращал на высокую худенькую девушку-подростка ровно никакого внимания. Она бесилась, отчаивалась, падала в обмороки, проливала слёзы. И даже пыталась повеситься на гвозде — гвоздь, к счастью, выпал из известковой стенки. Та юношеская несчастная любовь спалила дотла нервную и обморочную девицу. С тех пор Ахматова утратила способность страстно увлекаться (оставив за собой умение страстно увлекать), зато научилась любить ровно и спокойно и к каждому из многочисленных своих мужчин относилась так, будто уже прожила с ним в супружестве десятки лет — всё понимая, всё прощая.
Лондонская мумия
В семье у Ани тоже было неладно. Отец, Андрей Антонович Горенко, настоящий красавец и любимец женщин, тратил безрассудно деньги, открыто изменял матери и часто пропадал из дома. Мать, Инна Эразмовна, беззащитная женщина с прозрачными глазами, и без того хлебнула горя: трое из шести её детей умерли от туберкулеза. С некоторых пор Инна Эразмовна существовала как во сне. Как вспоминает в мемуарах Ариадна Тыркова-Вильямс:
«Странная это была семья, Горенко, откуда вышла Анна Ахматова. Куча детей. Мать богатая помещица, добрая, рассеянная до глупости, безалаберная, всегда думавшая о чём-то другом, может быть, ни о чём. В доме беспорядок. Едят когда придется, прислуги много, а порядка нет. Гувернантки делали что хотят. Хозяйка бродит как сомнамбула. Как-то, при переезде в другой дом, она долго носила в руках толстый пакет с процентными бумагами на несколько десятков тысяч рублей и в последнюю минуту нашла для него подходящее место — сунула пакет в детскую ванну, болтавшуюся позади воза. Когда муж узнал об этом, он помчался на извозчике догонять ломового. А жена с удивленьем смотрела, чего он волнуется да ещё и сердится».
В одиннадцать лет Анна, вообразив себя поэтом, попробовала набросать свою биографию в материнской хозяйственной тетрадке. Отец, узнав о стихах, обозвал дочь декаденткой и потребовал:
«Не смей позорить мою фамилию!»
От литературы Андрей Антонович был далёк, хоть и приятельствовал в своё время с Достоевским. Маленькая декадентка Аня послушалась и… стала подписываться под стихами фамилией прабабки из рода татарских князей — Ахматова. Она видела мистический смысл в одной своей детской находке: гуляя с няней по аллее благоуханного, утопавшего в зелени Царского Села, она увидела в траве булавку в виде лиры. Маленькая Аня была уверена: эту булавку обронил бродивший по этим аллеям около века назад смуглый отрок.Царское село, парк
Пушкин и Ахматова — тема отдельная. Однажды, году этак в сороковом, Пушкин приснился её подруге Фаине Раневской. Раневская позвонила Ахматовой. Анна, побледнев от волнения, коротко выдохнула:
«Немедленно еду, — и добавила с завистью:
— Какая вы счастливая! Мне Он никогда не снился».
Ахматова не скрывала, что терпеть не может Наталью Гончарову; похоже, она ревновала. У друзей и поклонников Ахматовой, которыми эта одинокая женщина всегда была окружена, сложилось впечатление, что любила она только Александра Сергеевича и никого больше. Про гвоздь и обмороки мало кто знал…
Когда Голенищев-Кутузов собрался жениться, Гумилёв всё-таки добился согласия Анны: 12 апреля 1910 года они обвенчались. Ещё из воспоминаний Валерии Срезневской:
«В одно прекрасное утро, я получила извещение об их свадьбе. Меня это удивило. Вскоре приехала Аня. … Как-то мельком сказала о своем браке, и мне показалось, что ничего в ней не изменилось; у неё не было совсем желания, как это часто встречается у новобрачных, поговорить о своей судьбе. Как будто это событие не может иметь значения ни для неё, ни для меня. Мы много и долго говорили на разные темы. Она читала стихи, гораздо более женские и глубокие, чем раньше. В них я не нашла образа Коли. Как и в последующей лирике, где скупо и мимолетно можно найти намеки о её муже, в отличие от его лирики, где властно и неотступно, до самых последних дней его жизни, сквозь все его увлечения и разнообразные темы маячит образ его жены. То русалка, то колдунья, то просто женщина, «таящая злое торжество»
В свадебное путешествие они поехали в Париж. И там Анна немедленно влюбилась в другого.
«У него была голова Антиноя и глаза с золотыми искрами – он был совсем не похож ни на кого на свете». Молодой и очень бедно одетый художник, имени которого тогда ещё никто не знал, с невероятной быстротой рисовал в синем блокноте странные, удлиненные портреты. Быстрый обмен взглядами между ним и Анной произошёл, когда Гумилёв на несколько минут куда-то отлучился. Вернувшись, Николай понял всё, и даже поссорился с Модильяни. Но изменить уже ничего не мог.
«Я ещё приду сюда когда-нибудь», – сказала Анна художнику, и сдержала обещание. Она разыскала его сама…Амедео Модильяни
Потом было возвращение в Россию. Жить поехали в исконный родительский дом Гумилёва, в Слепнёво. Здесь, пожалуй, меньше, чем где-либо, Анна чувствовала себя дома. Узкий диван в её комнате был таким твёрдым, что Ахматова ночью просыпалась и долго сидела, чтобы отдохнуть от аскетического ложа. Впрочем, ничего не делала, чтобы переменить постель, — словно знала, что она здесь недолго задержится. Вежливая, одинокая, неприступная, она не могла не раздражать свекровь… Та называла Анну в глаза египетской плясуньей и за глаза — знаменитой лондонской мумией. Из воспоминаний самой Анны Андреевны о Слепнёво:
«Земский начальник Иван Яковлевич Дерин — очкастый и бородатый увалень, когда оказался моим соседом за столом и умирал от смущенья, не нашёл ничего лучшего чем спросить меня: «Вам, наверно, здесь очень холодно после Египта?» Дело в том, что он слышал, как тамошняя молодежь за сказочную мою худобу и (как им тогда казалось) таинственность называла меня знаменитой лондонской мумией, которая всем приносит несчастье».
Египет… Анна никогда не была в Египте, так же, как и в Лондоне. Но в ней было что-то египетское, что видел и Модильяни.Один из карандашных портретов Анны работы Модильяни
Анна и сама верила, что её присутствие накликает беду. Она с опаской относилась к своим способностям толковать сновидения, видеть людей насквозь. Мужа она тоже видела насквозь. Так что и бровью не повела, когда влюблённый Гумилёв, который столько лет её добивался, через пять месяцев после свадьбы укатил в Африку в поисках приключений. Какие же они были разные! Она созерцала, он действовал. Она терпеть не могла экзотики и выходила в другую комнату, когда он заводил разговоры о своих путешествиях по Абиссинии, об охоте на тигров. Привыкшая писать и читать по ночам, Анна спускалась к завтраку позже всех — в неизменном малахитовом ожерелье и белом чепчике из тонких кружев, будто гостья, — и для неё приходилось по новой раздувать угли для самовара. Жаворонок-Гумилёв, спозаранку прилежно работавший, укорял её некрасовскими строками:
«Белый день занялся над столицей.
Сладко спит молодая жена,
Только труженик муж бледнолицый
Не ложится, ему не до сна…»
Ахматова обезоруживала цитатой из того же Некрасова, любимого обоими с детства:
«На красной подушке
Первой степени Анна лежит».
Они постоянно в чём-то соперничали. Гумилёв по-прежнему не принимал её стихов. Как говорила потом сама Ахматова:
«Вся Россия подражала Гумилёву. А я — нет».
Ещё рассказывала:
«Раз мы ссорились — как все люди ссорятся, и я сказала: «А всё равно я лучше тебя стихи пишу».
Стоит ли удивляться, что от своей несравненной Анны Гумилёв во второй раз умчался в Африку.
На бесплатной скамейкеА она — в Париж. О её приезде Модильяни узнал по розам, которые лежали на полу в его комнатушке.
— Как вы проникли в дом? У вас же нет ключа!
— Я бросала розы в окно.
— Не может быть! Они так красиво лежали!
Модельяни бесконечно рисовал её (из тех рисунков осталось немного, большинство погибли в Царском Селе в первые годы революции). В дождик они ходили по городу под огромным очень старым черным зонтом. Моди по-прежнему был никому не известен и отчаянно беден. Они читали друг другу Бодлера и Верлена, сидя на бесплатной скамейке Люксембургского сада, а не на платных стульях, как было принято. Над Эйфелевой башней кружили похожие на этажерки первые аэропланы. Когда Амедео познакомился с одним авиатором, то был разочарован:
«Они же просто спортсмены…»
«А чего вы ожидали?» — пожимала плечами Ахматова, которая всегда всё знала наперёд и ничему не удивлялась.
Амедео поражало в ней свойство угадывать мысли, видеть чужие сны, предсказывать разные мелочи. Он всё повторял: «Oh communique!» (О передача мыслей!) — и жалел, что не может понимать её русских стихов. Был ли влюблен Модильяни? Скорее да, чем нет. А Ахматова? Скорее очарована, чем действительно влюблена. Она переживала пору своего женского триумфа. На парижских улицах на неё все заглядывались, мужчины вслух выражали своё восхищение, а женщины с завистью провожали глазами. Русская ходила в белом платье и широкополой соломенной шляпе с большим белым страусовым пером. Перо привез из Абиссинии Гумилёв.
… И снова домой, к мужу.
«В 1911 году я приехала в Слёпнево прямо из Парижа, и горбатая прислужница в дамской комнате на вокзале в Бежецке, которая веками знала всех в Слепнёве, отказалась признать меня барыней и сказала кому-то:
«К слепнёвским господам хранцужанка приехала»…
Как их замолчать заставить?
Парижский её адюльтер — это Николай ещё пережил. Вот чего он совсем не хотел принимать — так это её стихов. Он по-прежнему считал их слабыми, советовал писать короче и недоумевал, отчего на литературных вечерах в Петербурге молодежь беснуется, увидев Ахматову. Два тоненьких сборника, «Вечер» и «Чётки», сделали чудо. Слава налетела внезапно, как смерч, но не сбила с ног эту странную женщину. И внешне, и внутренне Ахматова осталась невозмутимой.
«Я женщин научила говорить. Но, Боже, как их замолчать заставить!» — шутила она.Анне по душе богемная жизнь. А цвет петербургской богемы собирается каждый вечер в «Бродячей собаке», где танцует Тамара Карсавина, тоскует мрачный Блолк, льётся вино и до утра ведутся разговоры о Провидении, о поэзии, о странностях русского эроса. Там произносятся «ночные» слова, которые утром никто не повторит, там перекрещиваются взоры и завязываются любовные драмы. Исступленные, горькие, надменные, они не умеют быть просто счастливыми: им надо тиранить друг друга, поить допьяна печалью, изменять и без конца искать перемен.
К Анне мужчины слетаются как мотыльки. Бывало, человек, только что с ней познакомившись, тут же объяснялся в любви. Один несчастный молоденький офицер, Михаил Линдеберг, из-за неё застрелился. Да и другим Ахматова принесла очень нелегкую, как беду, любовь. По утрам от графа Валентина Зубова ей приносят розы — томные, ласковые, на длинных подрагивающих стеблях. Граф — по-настоящему богатый поклонник. В его роскошном чёрно-мраморном дворце расхаживают лакеи в камзолах и белых чулках, разносят шерри-бренди, чай, сладости. В Зелёном зале с малахитовым камином Валентин Платонович устраивает концерты. Анна Андреевна любит сидеть перед этим камином на белой медвежьей шкуре в струящемся платье лилового шёлка. Граф целыми вечерами не сводит с неё глаз. Когда она выходит читать стихи, он бледнеет и замирает на месте. И всё же Ахматова оставляет Зубова — ради Николая Недоброво, которого вскоре меняет на Бориса Анрепа.
Величественной Ахматовой, которую сравнивают с античной героиней, на самом деле еще только двадцать шесть лет. И она нередко нарушает седьмую заповедь. О да, ей было в чём себя упрекнуть! Гумилёв, разумеется, тоже не без греха. В Петербурге поговаривали, что он привёз из Африки чернокожую принцессу. Заморской наложницы не обнаружилось, а вот домашних увлечений — сколько угодно. К примеру, его собственная племянница Машенька Кузьмина-Караваева. И целый хор возлюбленных из числа учениц, одна даже родила Николаю ребёнка. Продолжая сохранять брак и дружбу, Ахматова с Гумилёвым наносят друг другу удар за ударом. Впрочем, Анна давно уже называет его другом и братом. Но Гумилёв думает иначе.
«Аня, ты не любишь и не хочешь понять этого», — пишет он, безнадежно влюблённый, несмотря на все свои романы, в собственную жену.
И снова – свидетельство Валерии Срезневской:
«Конечно, они были слишком свободными и большими людьми, чтобы стать парой воркующих «сизых голубков». Их отношения были скорее тайным единоборством. С её стороны — для самоутверждения как свободной от оков женщины; с его стороны — желание не поддаться никаким колдовским чарам, остаться самим собою, независимым и властным над этой вечно, увы, ускользающей от него женщиной, многообразной и не подчиняющейся никому. Я не совсем понимаю, что подразумевают многие люди под словом «любовь». … У Ахматовой большая и сложная жизнь сердца, — я-то это знаю, как, вероятно, никто. Но Николай Степанович, отец её единственного ребенка, занимает в жизни её сердца скромное место. Странно, непонятно, может быть, и необычно, но это так».Рождение Гумильвёнка, как окрестили младенца друзья, не произвело на супругов видимого впечатления. Они оба затратили больше времени на написание стихов в честь этого события, чем на возню с дитятей. Зато свекровь Анна Ивановна помягчела к невестке и всё ей простила за внука. Маленький Лёвушка прочно оседает на руках счастливой бабушки. И уж, конечно, скрепить брак двух поэтов не может — Ахматова и Гумилёв всё-таки разводятся вскоре после возвращения Николая с мировой войны.
Валерия Срезневская:
«Сидя у меня в небольшой тёмно-красной комнате, на большом диване, Аня сказала, что хочет навеки расстаться с ним. Коля страшно побледнел, помолчал и сказал:
«Я всегда говорил, что ты совершенно свободна делать всё, что ты хочешь».
Встал и ушёл. Многого ему стоило промолвить это… ему, властно желавшему распоряжаться женщиной по своему желанию и даже по прихоти. Но все же он сказал это!»
…Странно, но, рассказывая об Ахматовой, нет нужды как-то особенно выделять 1917 год, войны, мировой пожар… Это словно её и не затрагивало, хотя весьма заметно отражалось на ухудшении бытовой жизни. С некоторых пор королеву Серебряного века видят на улице продающей мешок селёдки, которую выдал в качестве пайка Союз писателей. Анна Андреевна стоит от мешка поодаль, делая вид, что селёдка не имеет к ней никакого отношения. На литературные вечера она не ходит с тех пор, как по рассеянности выронила из муфты свою лаковую лодочку — новых туфель ей не достать. К слову, в эти дни Горький — Буревестник революции живёт в отличном особняке и скупает по дешёвке у голодных и ещё недострелянных русских аристократов фамильные камешки. Анне почти нет до всего этого дела: её главная всегда свершалась внутри.с сыном Львом
Только вот в сентябре 1921 года девятилетнему Лёве Гумилёву школьники постановили не выдавать учебников. Просто потому, что 25 августа его отец был расстрелян по обвинению в причастности к белогвардейскому заговору. Последнее, что написал поэт, было:
«Я сам над собой насмеялся
И сам я себя обманул,
Когда мог подумать, что в мире
Есть что-нибудь, кроме тебя»…
Пунические войныВторой муж, Вольдемар Шилейко
За две недели до расстрела Гумилёва умер голодающий Блок. Собственно, на его похоронах-то Анна Андреевна и узнала об аресте бывшего мужа. Кончилась эра эстетства, любовных метаморфоз и тонкой мистической поэзии. Карнавальные маски, жёлтые кофты, ананасы в шампанском — все кануло. Россия больше не сходила с ума от стихов, у её жителей появились более серьезные проблемы — как выжить.
После развода с Гумилёвым Анна Андреевна скиталась по знакомым, пока её не приютил в служебной квартире Мраморного дворца востоковед Вольдемар Шилейко. Он виртуозно переводил с аккадского языка, был блестяще образован. И при этом капризен, вздорен, язвителен и груб, что Ахматова почему-то стойко терпела, считая, что новый её муж немного не в себе. Отношения их поражали окружающих.
— Я выучила французский по слуху, на уроках старшего брата с сестрой, — говорила Ахматова.
— Если б собаку учили столько, сколько тебя, она давно бы стала директором цирка! — отзывался Шилейко.
«Вот он был такой, — вспоминала Ахматова.
— Мог поглядеть на меня, после того как мы позавтракали яичницей, и произнести: «Аня, вам не идет есть цветное». Кажется, он же говорил гостям: «Аня поразительно умеет совмещать неприятное с бесполезным».
Чего они все от неё хотели? Она была чрезвычайно умна, что как будто бы не обязательно для поэта, и очень добра, что уж вовсе не обязательно для красивой женщины. Но каждый из её мужей и возлюбленных не был ею доволен и пытался как-то её изменить. Бориса Анрепа раздражало её христианство:
«Она была бы Сафо, если бы не её православная изнеможенность».
Шилейко рвал и бросал в печку её рукописи, растапливал ими самовар. Она была при нём чем-то вроде секретаря, часами записывая под диктовку его переводы клинописи. Ещё покорно колола дрова, потому что Шилейко не мог этого делать, у него был ишиас. Когда же Анна Андреевна сочла, что муж исцелился, просто покинула его. И протянула с удовлетворенным вздохом:
«Развод… Какое же приятное чувство!»
Позже, в разговоре с Вячеславом Ивановым, когда он стал рассказывать ей о хеттской клинописи, Ахматова сказала:
«Что вы мне говорите о хеттских табличках? Я же с ними десять лет прожила»…С третьим мужем, Николаем Пуниным
Только вот очень скоро её принялся «обуздывать» новый поработитель — ничуть не лучше прежних. Вспоминает Елена Гальперина-Осмёркина:
«В августе 1927 года я как-то проходила с художником А. А. Осмёркиным по главной аллее ленинградского Летнего сада. … Мы повернули в боковую аллею, и я увидела вдали две фигуры: женщину и мужчину. … В мужчине я вскоре угадала Н. Н. Пунина, искусствоведа, которого я видела еще в 1920 году в доме художника Ю. П. Анненкова, мужа моей двоюродной сестры. А в этот мой приезд я узнала, что имя Пунина связывают с именем Ахматовой. Да, это они теперь шли по аллее Летнего сада. Он в светлом костюме, она в лёгком платье. Мне бросилась в глаза знакомая по портретам челка. Я никогда ещё не видала живую Ахматову, но знала её изображения — и живописные портреты, и зарисовки, и фотографии. И всегда я читала на её лице выражение какой-то отчужденности и тщательно скрываемого богатства внутреннего мира. Но теперь к нам приближалась женщина, улыбка которой, сиянье глаз были полны радостью бытия. «Да, я счастлива, — читалось на её лице, — счастлива вполне». Пунин был тоже в прекрасном настроении, но в его повадке сквозило самодовольство. Весь его вид, казалось, говорил: «Это я сумел сделать её счастливой».Заместитель наркома просвещения Луначарского, комиссар Русского музея и Эрмитажа, Николай Пунин был давно влюблён в Анну и, когда она снова осталась без крыши над головой, сделал ей предложение. Королева опять попала во дворец. Точнее — в проходную комнатку во флигеле Шереметевского дворца, так называемого Фонтанного дома, многократно описанного в её стихах. Ахматовой и Пунину пришлось жить вместе с его бывшей женой Анной Евгеньевной и дочкой Ирой. Анна Андреевна сдавала ежемесячно в общий котёл «кормовые» деньги. Вторую половину своих жалких доходов, оставив лишь на папиросы и на трамвай, отсылала на воспитание сына в Бежецк. Жили странно.
«У меня всегда так», — кратко объясняла Ахматова.Из воспоминаний Эммы Григорьевны Герштейн:
«В тридцатых годах всё было устроено так, чтобы навсегда забыть и литературную славу Ахматовой, и те времена, когда одна её внешность служила моделью для элегантных женщин артистической среды. Николай Николаевич при малейшем намёке на величие Ахматовой сбивал тон нарочито будничными фразами:
«Анечка, почистите селёдку». …
Один эпизод мне с горечью описала сама Анна Ахматова. В 1936–1937 гг. она специально пригласила Л. Я. Гинзбург и Б. Я. Бухштаба послушать её новые стихи. Когда они пришли и Ахматова уже начала читать, в комнату влетел Николай Николаевич с криком:
«Анна Андреевна, вы — поэт местного царскосельского значения».
На людях Пунин делал вид, что их с ней ничего не связывает. Когда к Анне Андреевне приходил кто-то из знакомых, Николай Николаевич даже не здоровался с гостем, сидел читал газету, как посторонний. С Анной они были неизменно на «вы». Когда же Ахматова делала попытки покинуть эту нелепую жизнь, Пунин валялся в ногах и говорил, что жить без неё не может, а если он не будет жить и получать зарплату, погибнет вся семья.
Как эти ни странно, но по отношению к дочери Пунина в Анне Андреевне (к великой ревности сына Лёвы) вдруг проснулась материнская нежность. Лёву же мать по-прежнему не замечает, хотя с некоторых пор он тоже живёт с ними: в Фонтанном доме ему достаётся для ночёвки нетопленый коридор.
«Жить в квартире Пуниных было скверно… Мама уделяла мне внимание только для того, чтобы заниматься со мной французским языком. Но при её антипедагогических способностях я очень трудно это воспринимал», — вспоминал уже немолодой Лев Николаевич.
Этот странный период (впрочем, не страннее прочих) тоже прошёл. Ахматова рассталась и с Пуниным. Как она сама рассказывала Лидии Чуковской, дело было так:
«Я сказала Анне Евгеньевне при нём: «Давайте обменяемся комнатами». Её это очень устраивало, и мы сейчас же начали перетаскивать вещички. Николай Николаевич молчал, потом, когда мы с ним оказались на минуту одни, произнес: «Вы бы ещё хоть годик со мной побыли». Потом произнес: «Будет он помнить про царскую дочь» — и вышел из комнаты. И это было всё. С тех пор я о нем ни разу не вспомнила. Мы, встречаясь, разговариваем о газете, о погоде, о спичках, но его, его самого я ни разу не вспомнила».
Последней любовью Ахматовой стал врач-патологоанатом Гаршин (племянник писателя). Они должны были пожениться, но в последний момент жених отказался. Накануне ему приснилась покойная жена, которая умоляла:
«Не бери в дом эту колдунью!»
В счастливом неведении
Так и осталась Ахматова без семьи и без дома. С тех пор она жила в гостях. В доме ленинградского коллекционера Рыбакова за роскошным столом, заставленным деликатесами, где суп разливали «не то в старый сакс, не то в старый севр», среди парадно-элегантных гостей Ахматова сидела в стареньком чёрном шёлковом халате с вышитыми драконами — шёлк кое-где заметно посёкся и пополз.
Охотники предоставить кров этой великой женщине находились даже тогда, когда это сделалось опасно. Её стихи ещё не запретили, но Ахматова эту опасность чувствовала. Бывало, посреди разговора за столом вдруг умолкала и, показав глазами на потолок и стены, брала клочок бумаги и карандаш, потом громко произносила что-нибудь светское:
«Хотите чаю?»
Исписывала клочок быстрым почерком и протягивала собеседнику. Тот прочитывал стихи, быстро запоминал и возвращал.
«Нынче ранняя осень», — говорила Ахматова, сжигая бумажный клочок над пепельницей. Она писала теперь не о странностях любви, а о расстрелянном муже, об арестованном сыне, о тюремных очередях…
Наукой быть матерью арестанта Ахматова овладела быстро. Вот эта ноша была по ней — не то что возня с младенцем и нудный труд наставницы. Семнадцать месяцев Ахматова провела в тюремных очередях, «трехсотая, с передачею» стояла под Крестами. Однажды, поднимаясь по лестнице, заметила, что ни одна женщина не смотрит в большое зеркало на стене — амальгама отражала лишь строгие и чистые женские профили. Тогда вдруг растаяло чувство одиночества, мучившее её с детства:
«Я была не одна, а вместе со своей страной, выстроившейся в одну большую тюремную очередь».Саму Анну Андреевну почему-то не трогали ещё лет десять. Она даже пользовалась некоторыми привилегиями… Её даже вывезли из блокадного Ленинграда. В Ташкент. Как ценного специалиста. Она так привыкла скитаться, что и там легко вписалась в пейзаж. И со смехом рассказывала, что в первую же неделю в Ташкенте к ней на улице подошел азиат с осликом и спросил дорогу.
В эвакуации к ней паломничество. Люди идут и идут. Анна Андреевна вынуждена вывешивать записки на двери: «Работаю». Не помогает. Да и записки быстро исчезают — это ведь автограф. Ташкентское руководство готово обеспечить Ахматовой вполне сносную жизнь, предоставить ей квартиру, какие-то пособия. Ответ:
«Как я возьму это, когда все мои близкие погибли в Ленинграде».
Живёт нищенски. Лидия Чуковская вспоминает:
«В её комнате — градус мороза. … Она лежит, закутанная во все пальто. Кипятка нет, картошку не на чем сварить, обедать в столовку, куда я её устроила, пойти не в силах. К нам пойти есть, спать, греться отказалась, ссылаясь на слабость. Открыла мне, что на бедре у нее какой-то очень подозрительный желвак, который необходимо удалить…
8 января 1942. …Вчера, под вечер, я пришла к ней, счастливая от того, что, наконец, иду не с пустыми руками. … Она встретила меня так:
— Л.К., я тут совершила страшное преступление! Такое, что меня бойкотируют все друзья, Штоки дали слово не приходить, Волькенштейны тоже… Железнова выгнала из комнаты старуху Блюм, которая у неё ютилась, выбросила в коридор её вещи; я застала старуху плачущей в коридоре, где ещё недавно умирал её муж, и предложила ей переехать жить ко мне… Ну что? вы присоединяетесь к бойкоту?
— Присоединяюсь! — ответила я.
Передо мной сразу все померкло от огорчения. Как! мало того что ей дали самую плохую комнату в общежитии — маленькую, сырую, холодную, — к плесени, к холоду и неустройству ещё присоединится болтливая и глупая старуха Блюм!»
В той скорбной «схиме», которую Анна Андреевна добровольно приняла на себя и безропотно несла, успех и неуспех равно не имели значения. Короткий всплеск официального признания случился в начале 1946 года. Её стихи, написанные за время войны, опять печатали, к выходу в свет готовились два сборника. Ахматову даже пригласили выступить в Колонном зале Дома союзов. Когда она вышла на эстраду, публика встала и 15 минут не давала ей начать, аплодируя. Кто-то послал ей из зала записку:
«Вы похожи на Екатерину II»…
Илья Эренбург вспоминал:
«Два дня спустя она была у меня, и когда я упомянул о вечере, покачала головой:
«Я этого не люблю. А главное, у нас этого не любят!».
И правда — второй концерт был отменён, зрителям вернули деньги. Вроде бы, Сталину рассказали, как прошёл первый, и он был разгневан. Требовал выяснить:
«Кто организовал вставание?»И вот наступил август 1946-го. «Что же теперь делать?» — спросил Ахматову случайно встреченный на улице Михаил Зощенко. Вид у него был совершенно убитый. «Наверное, опять личные неприятности», — решила она и наговорила нервному Мише утешительных слов. А он и предположить не мог, что Ахматова просто не в курсе. Вся страна знала, что говорил Жданов на собрании ленинградских писателей в Смольном:
«До убожества ограничен диапазон её поэзии. Поэзии взбесившейся барыньки, мечущейся между будуаром и молельней!»
Перепуганные насмерть писатели послушно исключили Ахматову из своего профессионального союза. И потом мучились без сна, не зная, поздороваться ли завтра с Анной Андреевной или сделать вид, что они не знакомы. И только она сама пребывала в счастливом неведении.
Вспоминает Сильва Гитович:
«На другой день после этого собрания А. А., спокойная, статная, плавно поднималась по деревянной литфондовской лестнице. Встречные почтительно и робко жались к стене, давая ей дорогу. Смущённые служащие, затаив дыхание, сидели потупившись. Аня Капорина, с полными слёз глазами, разговаривала с ней. Окончив свои дела, А. А., как всегда, приветливо распрощалась и не спеша направилась к выходу. Лишь только за ней закрылась дверь, как горестный вздох удивления, восхищения и жалости пронёсся ей вслед:
«Боже, какое самообладание! Подумайте, какая выдержка!» — поражались работники Литфонда. …
Когда Анне Андреевне рассказали, что её приход в Литфонд, спокойствие и приветливость с окружающими удивили, всколыхнули и восхитили всё учреждение, она сказала:
«Да боже мой! Мне ровным счетом ничего не было известно. Утренних газет я не видела, радио не включала, а звонить мне по телефону, по-видимому, никто не решился».
Блаженное неведение того, о чём знают все — как это в её стиле! Только через несколько дней ей попадётся на глаза газета, в которую была завернута рыба. И там — грозное Постановление ЦК, в котором Зощенко назван литературным хулиганом, а она сама — литературной блудницей. Зощенко знаменитое Постановление растоптало и буквально убило. Ахматова по обыкновению выжила. Только пожимала плечами:
«Зачем великой стране надо пройти танками по грудной клетке одной больной старухи?»
«Стара собака стала»
С годами Ахматова сильно располнела. «Стара собака стала», — усмехалась на себя. Она не могла больше блистать точеной шеей и тонким станом — так стала блистать мрачноватым остроумием. Рассуждая с одним американским профессором о русском духе, который якобы хорошо понимал Достоевский, Ахматова заметила: «Фёдор Михайлович считал, что, если человек совершил убийство, как Раскольников, он должен раскаиваться. А двадцатый век показал, что можно убить сотни ни в чём не виноватых людей и вечером пойти в театр».Поразительно, но мужчины по-прежнему теряли от неё голову. Однажды к Анне Андреевне явился полуграмотный циркач-канатоходец и взмолился:
«Или усыновите, или выходите за меня замуж!».
Этого ей ещё только не хватало…
В стране тем временем снова происходили перемены. Вождь умер, долгий морок рассеялся. 15 апреля 1956 года, в день рождения Николая Степановича Гумилёва, с каторги вернулся Лев. У этого изгоя из изгоев не было шансов остаться на свободе, мало шансов выжить и ещё меньше — стать знаменитостью мирового масштаба. Но Лев Николаевич сделался блистательным историком, опровергнув мнение о том, что на детях природа отдыхает. Между тем характер у него был не из лёгких…
Он обвинял Анну Андреевну во всех своих бедах. И особенно в том, что она не увезла его за границу, пока это было возможно. Не мог простить ни своего детства, ни холодного коридора в пунинской квартире, ни её материнской холодности. Бывало, катался по полу, срывался на визг. Его здоровье, в том числе и психическое, было основательно подорвано зоной.
Когда политзаключенные только-только стали возвращаться, Ахматова сказала:
«Теперь две России глянут друг другу в глаза: та, что сажала, и та, которую посадили».
Но в её собственном взгляде не было ни малейшего укора. При случае она спокойно поздоровалась с критиком, сделавшим карьеру на её травле. На вопрос «Зачем?» ответила:
«Когда вам будет столько лет, сколько мне, и у вас будет дырявое сердце, тогда вы поймете, что всегда лучше поздороваться, чем наоборот!»
Иосиф Бродский называл её странствующей бесприютной государыней. Но в последние годы Ахматова наконец обрела собственный дом — кто-то в ленинградском Литфонде усовестился, и ей выделили дачку в Комарово: коридор, крылечко, веранда и одна комната. Она называла это жилище будкой и терпеть его не могла. Ахматова спала на лежаке с матрасом, вместо одной ножки были подложены кирпичи. Ещё там стоял столик, сделанный из старой двери. Висел рисунок Модильяни и икона, принадлежавшая Гумилёву.
В глубокой старости первый муж приснился Ахматовой. Он шёл по Царскому Селу, а она ему навстречу. И Гумилёв протянул ей белый носовой платок, чтобы вытирать слезы. Потом они, одетые в какие-то лохмотья, бродили по переулку в темноте. Они были бездомными, нищими, одинокими. И всё же счастливыми — такими, какими никогда не были наяву.
Татьяна Шохина,
Ирина Стрельникова